ЛУКИН. БДЕНИЕ ПЕРВОЕ - Досье на человека. Документальный роман о душе - Эрнест Цветков - Общая психология - Право на vuzlib.org
Главная

Разделы


Психология личности
Общая психология
Возрастная психология
Практическая психология
Психиатрия
Клиническая психология

  • Статьи

  • «все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 29      Главы:  1.  2.  3.  4.  5.  6.  7.  8.  9.  10.  11. > 

    ЛУКИН. БДЕНИЕ ПЕРВОЕ

    Уже которую ноябрьскую ночь я сижу на кухне за своим одино­ким столом и мусолю остатки иссохшихся, но ранее проклятых для меня вопросов: «Что происходит и почему, и как это могло произой­ти? И как случилось, что?..» Занятие в высшей степени бессмыслен­ное столь же, сколь и бесполезное. Потому что любой личный вопрос сводится в конце концов к беспомощному риторическому воп-рошанию: «Что и за что?»

    Которую ноябрьскую ночь я блуждаю своим замусоленным и осо­ловевшим взглядом по черному квадрату окна, за которым простира­ется ночь, и в снежных натисках крадется притихший город. Будто там, за этим окном в расслаивающихся черно-фиолетовых наплывах ищу ответа. И рассеянно бренчу ложечкой о край остывшего стакана, взметая рой чаинок в этой искусственной буре. Почему-то мне вспом­нилась Катерина из «Грозы» с ее вдохновенным «Ах, почему я не пти­ца?». А я вот и не сожалею нисколько, что никакая я не птица. Да и какая я к черту птица, а тем более и важная?! Я обыкновенная чаинка в таком вот стакане. Кто-то неведомый взмахнет ложечкой, и я вып­лываю на поверхность, кружа и взметаясь в своих липовых волнени­ях и страстишках. Забудется неведомый некто, и чувствую, как иду ко дну, поднимая безмолвные вопли на всю вселенную: «Караул! беда!» Утешаюсь лишь тем, что не я один такой. Наш брат российский интеллигентишко любит понадорвать пупочек свой в таких вот исступ­ленных мазохистических бдениях. Да и антураж все тот же: полунощ­ная кухонка, чаек с деревенским медом и слезоточивыми проклятыми вопросами. Присовокупить еще сюда желудочные капли, утепленные подштаники— и получим полный портрет в интерьере того, кто, а вернее, что зовется совестью народа или нации.

    Так удобно. Ты кричишь о мировой скорби или людском безу­мии, и никто не заподозрит, что ты, милый мой, немножечко импо­тентен. Просто сочтут, что у тебя «платформа такая», а, быть может, еще и присвоят почетное звание правдоискателя и истино поклонника. Нет, господа, в этом бог меня миловал, и в желудочных каплях, розовых кальсончиках я не нуждаюсь, да и мужской немочью не стра­даю. А потому на истину мне наплевать, категория правды меня нис­колько не интересует, а что до человечества с его унылой растерян­ностью относительно наболевших проблем с глобальным размахом, мне нет никакого дела. Слава Создателю, я до этого еще не дошел. Но ведь могу же! Кажется, все к тому и движется.

    Моя ситуация банальнее, а тем, следовательно, и мучительнее для меня. Просто моя жизнь оборвалась. Оборвалась и полетела по инерции в какую-то пустоту. Я живу по инерции. Будто случайная и брошенная вагонетка-малолитражка, которую просто так, без злого умысла, да и вообще без всякого умысла, пнул подгулявший верзила стрелочник. И едет себе эта вагонетка, едет безмозглая, пока не вот­кнется в тупик.

    Телефон, друг мой, враг мой, предал меня. Замолчал намер­тво. Несколько дней сидел не отходя — вдруг объявится кто-ни­будь. Никого.

    А ведь были, были времена... телефон чихал, плевался, стонал, распираемый жданными и нежданными абонентами. И я тот час сры­вался и летел, несся, очертя голову, чтобы приземлиться благополуч­но в какой-нибудь шумной компашке, где звонкие голоса сливались с галдящим звоном бутылок, напоенных горячительным содержимым, где прозрачный хмель неторопливой попойки царствовал вместе с булькающим коньячком, салатом оливье и ароматными женщинами, чье поведение столь же легко, как и твое летящее настроение. И на следующий день встречает тебя тихое утро в обличий длинноволосой нимфы, гордой обладательницы крепких ляжек, прошедших далеко не в одной постели и не одно боевое крещение. Ты чмокаешь ее в теплый дремлющий зад и, выбиваясь из-под шуршащей простыни, устремляешься к серебристо поблескивающему графинчику, без спеш­ки и сухих судорожных взглатываний наполняешь прохладной, но жгучей влагой пузатую рюмашку и, ловко подцепив маринованный груздь, отправляешь все это внутрь себя.

    Эти похмельные рассветы имеют свою прелесть и ничего обще­го не имеют с тяжелым по-достоевски придавленным похмельным синдромом коммунально-портвейновой окраски. Ты вновь устрем­ляешься к своей пробуждающейся белозадой фемине, сопящей и распираемой вожделением, и погружаешься в ее божественные раз­вратные телеса.

    Однажды такой феминой оказалась Рита, сладострастная, упои­тельная, исполненная вожделения и бесстыдства, властная брунгильда с ногами, требующими безропотного поклонения. И я склонился и припал к этим стопам, и острый каблучок стремительнее стрелы Амура пронзил мое вспыхнувшее сердце. И я мелко суетился вокруг ее обнаженных коленей и жалобно молил: «О королева моя, королева!» Впро­чем, уже через полчаса мы вдохновенно стонали под одним одеялом, и этот танец любви ненасытен был и алчен. Как ненасытны и алчны были и наши следующие встречи, уже наедине. Хотя, разумеется, и веселые сборища никуда не делись и шли своим чередом, и грибочки не переводились, по-прежнему матово искрились горы салата оливье и чуть поменьше горки красной зернистой, и коньячок булькал, как нескончаемый родник. Но это был уже прекрасный фон, на котором исполняла свою главную партию вдохновенно-обольстительная Рита с распутными мерцающими очами, как об этом поется в юношеских прыщавых романсах. Но глаза эти действительно мерцали и завора­живали. От этого взгляда, одного только взгляда, мужские ширинки раздувались, как щеки филина. А мой пенис пребывал в постоянном экзальтированно приподнятом состоянии восторженного отрока, во­одушевленного своей заветной мечтой.

    И — обрыв. Жизнь сорвалась с накатанной колеи и плавно зас­кользила в какой-то немыслимой пустоте.

    Бесшумная снежинка залетела в полуоткрытую форточку и ра­створилась в сизых табачных наплывах, скопившихся под потолком. В комнате, поскрипывая кроватью, в полусонном бормотанье воро­чается Лизочка, моя нынешняя спутница жизни, вяловатая особа, с тайной страстью исповедующая декаданс и помешанная на Баль­монте. Впрочем, есть в этом нечто глумливо сладострастное — зад­рать ее бледные ноги в домашних шлепанцах и поиметь в каком-нибудь не очень подходящем для этого месте, на том же самом, к примеру, кухонном столе. После этого действительно хочется думать о судьбах человечества и больше ни о чем другом.

    Сейчас, Лизочка, сейчас, родная, душечка моя воздушная, доду­маю свою очередную неврастеническую горькую думу и приду к тебе, к твоему смазливому и пресноводному взгляду, к твоему про­хладному слюнявому ротику и влажному неглубокому дыханию.

    И в который раз, позвякивая ложечкой и взметая рой чаинок, я спрашиваю себя: что же, что же, что же произошло? Судьба? Наваж­дение? Кара? Ведь не только же в бабах и водке дело. Ведь было же и другое — работа. Статьи и рецензии добросовестно в срок выпол­зали из-под раздолбленного от праведных трудов валика идей пе­чатной машинки и даже у кого-то из читателей вызывали так назы­ваемый живой отклик.

    Правда, дальше статей дело не шло, однако, это из-за моего слиш­ком подвижного воображения. Как-то я задумал написать серьезное социологическое исследование о картавом вожде и даже начал со­бирать материалы, но внезапно я представил себе его не слишком официальный облик — в домашних кальсончиках, с увеличенной головой, с венчиком атавизма на подбородке, бегает этакий резвунчик, семеня ножками, по комнатам и с лукавым прищуром излагает программу максимум. И остыл к этой затее. Даже немного испугал­ся — уж не зашевелились ли во мне скрытые гомосексуальные тен­денции — почему вождь привиделся именно в исподнем?

    Впрочем, относительно скрытого гомосексуализма я успокоил­ся, разубежденный Николаем Павловичем, в том смысле, что он скрыт, но в сублимированном виде есть у всех и каждого. И тем не менее к фигуре вождя я окончательно охладел.

    Между тем популярности у меня хватало, и мои философско-социологические эссе пользовались определенным успехом у опреде­ленной части публики, той, чей растревоженый интеллект мечется между Ницше, Шпенглером и кухонной плитой в поисках вечно ус­кользающих истин.

    И каждую неделю выступления в Клубе давали мне не только приток свежих денег, но и приток свежих впечатлений. Вдохновлен­ный собственным многоречием, я воспарял вместе со слушателями к высотам извечно мудрых заповедей и в это время рыскал по рядам в поисках не менее вдохновенных глаз интеллектуально неудовлет­воренных дамочек, в которых нетрудно было предугадать моих гря­дущих сексуальных партнерш. Самое приятное, пожалуй, заключа­лось в том, что за свое вдохновение и удовольствие я получал еще и деньги, и перспективы прелестного времяпрепровождения.

    Теперь же ни вдохновения, ни удовольствия, ни перспектив. Хо­рошо, хоть деньги не перевелись. А Публика — Дура. Ей надоели тонкие изыски интеллектуальных наслаждений, видите ли, и каж­дый теперь тщит себя надеждой, что в глубине его сокрыт пока что дремлющий Рокфеллер.

    Женщины кинули меня все разом. Просто. Спокойно. Без всякой демонстративности. (Уж последнего то, я никак не ожидал.) Они пе­рестали звонить, интересоваться моими творческими успехами и моей яркой личностью на фоне этих самых успехов. Мои же звонки даже намека на душевный трепет на том конце провода не вызыва­ли. В конце концов, моя уязвленная гордость заставила меня демон­стративно оборвать контакты. Я начинаю подозревать, что и расти­тельная Лизочка проделает со мной подобное и променяет мою из­ливающуюся потоком экспрессию на холодные обеды с каким-ни­будь эстетствующим придурком, одним из тех, что вечно околачива­ются возле светской богемы.

    Одиночество заползло ко мне за пазуху и свернулось там клуб­ком. Мир отвернулся от меня и радует теперь других. Ну и пусть радует... А я выливаю остатки чая в свою иссушенную сигаретами глотку и подкрадываюсь к Лизочке, чья вялая фантазия дает себе сейчас волю в таинственных лабиринтах сновидения.

    Я на цыпочках подхожу к скомканной фигурке, прикрытой полу­наброшенными тенями и одеялом, осторожно касаюсь коленом на­шей низкой кровати и нависаю над Лизочкой. На мгновенье ее дыхание притихло, словно повисло на невидимом волоске, но тут же ее растопыренный ротик издал тонкопохрапывающий дискант. Я при­близился к ее лицу, обрамленному в оправу химических кудряшек, и почему-то мне показалось, что тьма вокруг сгустилась, и в этой плот­ной завесе ночи мелькнуло наваждение. Безумный импульс пронзил воздух спальни и вошел в меня, заставив сердце подкатиться к гор­лу. И тут Лизочка открыла вспыхнувшие изумлением и предчувствием глаза. Ее зрачки, подернутые лунным блеском, в этот момент просо­чившимся сквозь тьму, устремились прямо на меня, и я нырнул в какую-то страшную бездну и только успел осознать, что моя правая рука сдавила ее тонкое горло и сжалась еще крепче, вдавив исказив­шееся лицо со взметнувшимися кудряшками в глубину подушки. Ее тело несколько раз дернулось, напрягшаяся гортань хрипло крякну­ла, и все стихло. И я почувствовал, что куда-то падаю.

    НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ. НОЧНОЙ САЛОН

    Ноябрьский ветер гонит по промерзшей земле обрывки старых афиш, слежавшийся мусор, взметающиеся россыпи снежной пыли и запоздалых прохожих. Москва пустынна такими вечерами, когда вступают в свою безраздельную власть неведомые силы — зла ли, добра ли — неведомо никому, но лучше все равно посторониться, юркнуть в свою теплую нору и притаиться там до утра, когда затих­нут эти стихийные игры, где человек теряет свою гордую маску и становится просто человечком, нелепой фигуркой, затерявшейся в вихре таинственных водоворотов вселенной.

    Иногда запутавшийся ветер подвывает то с рычащими грозными нотками в зияющих жерлах водосточных труб, то с жалобными по­скуливаниями под самыми окнами низеньких первых этажей сре­тенских переулков — место, которое ночь отмечает своим особым знаком. Так, например, если идти от самой Сухаревской площади, из подземных недр которой вырастает загадочная церковь В Листах, по направлению к Рождественскому бульвару, где Сретенка медлен­но прекращает свое существование, словно уходя в иное измерение, можно обнаружить множество не совсем обычных деталей, появля­ющихся ближе к ночи, хотя в какое конкретно время, трудно бывает предугадать — каждый раз по разному. Так, например, немало под­гулявших свидетелей, застигнутых врасплох сретенскими ночными сумерками, рассказывало впоследствии об одинокой тени, таинствен­но шатающейся у входа в лабиринты Большого Сухаревского или Последнего переулков. Некоторые, те, кто чувствовал себя посме­лее, даже пытались окликнуть ее, но в ответ слышали или леденя­щее безмолвие черного силуэта, который тут же при этом исчезал в какой-нибудь стене, или стоны, похожие на детский плач. Наиболее предприимчивые после первого случая встречи возвращались в эти места и пытались сетями изловить призрака, но последний оставал­ся неумолим и неуловим. А пустые сети уже к утру почему-то начи­нали гнить. А однажды в течение нескольких темных часов заживо сгнила одна коммерческая палатка. Наиболее наблюдательные под­метили, что незадолго до этого вокруг нее кругами расхаживала за­гадочная тень.

    Как бы то ни было, но загадочная зачарованность этих мест на­кладывает свой отпечаток и на здешних жителей, которые, порою сами не ведая того, несут на себе или в себе некую приобщенность к таинственным хитросплетениям бытия.

    Ибо быт здесь и бытие неразделимы. Как высказался один мест­ный философ: «Наш быт определяет ваше бытие».

    Так изрек один любитель оригинальной мудрости, который при­надлежал к числу тех, кто являлся постоянным посетителем извест­ного салона Николая Павловича, седовласого мэтра в области пси­хоанализа, получившего соответствующее образование за границей. В этом плане он, разумеется, был человеком уникальным и един­ственным в своем роде. Пройдя пятидесятилетний рубеж, он поды­тожил свое существование и пришел к выводу, что прожил хотя и трудно, но совсем не зря. Не сорвав громких оваций, на которые он уповал в молодости, будущий мастер психологического нюанса ре­шил развиваться не в ширь, а в глубь и направил свой интерес внача­ле на бихевиористику, то есть науку о человеческом поведении, а затем и на психоанализ, где и создал себе прочное, солидное и вну­шающее доверие имя.

    Разумеется, на первых порах он не мог афишировать свое искус­ство в отрасли, на которую распространялось священное проклятие «ума, чести и совести нашей эпохи», и потому вынужден был де­монстрировать в светлое время суток скромные достоинства образ­цового ординатора одной из психиатрических клиник. Однако бли­же к вечеру он преображался, а к ночи превращался в совсем уж иного человека — вальяжного хозяина подпольного салона, где с компанией единомышленников обсуждал животрепещущие пробле­мы потемок человеческой души или консультировал клиентов (и при этом брал деньги!).

    Но время шло своим чередом. Эпоха сошла с ума, потеряла честь и лишилась совести, и салон Николая Павловича вышел из подпо­лья. Официальная идеология согласилась, что брать деньги за свою работу не есть преступление, и Николай Павлович задышал свобод­нее и даже опубликовал несколько работ, касающихся новых подхо­дов к терапии неврозов психоаналитическим методом. И теперь многие начинающие душеведы почитали за честь попасть под его патриаршее крыло, уютно пристроившееся в одном из особняков на стыке Б. Сергиевского и Последнего переулков.

    А в этот вечер в зеленом бархате его гостиной расположились вдумчивые интеллектуалы, чьи способности вполне отвечали соб­ственным потребностям.

    Наслаждаясь процессом, творил мысль Герман Ростков, извест­ный психотерапевт, автор книг и участник телепередач, молодой че­ловек, чей ум пребывал в состоянии перманентного саморазвития, и склонный к лингвистическим изыскам. Ему благосклонно оппониро­вала Рита, склонная к психологии и сексапильное™. Впрочем, она и была профессиональным психологом и сексапильной женщиной. Матвей Голобородько, поэт — верлибрист некоторых научных вещей не знал, но точно чувствовал их интуитивно, а потому и вписывался органично в этот кружок исследователей человеческой природы.

    — Видишь ли, Рита, — протянул Герман, позвякивая ложечкой, погрузившейся в черный омут восточного кофе, — наш старина Фрейд был сам невротиком, и еще каким, а иначе бы он и не сумел вывернуть наизнанку душу человеческую. Ведь его все открытия представляют собой не что иное, как описание своих собственных переживаний. В этом он близок Достоевскому, своему, можно ска­зать, предтече, духовидцу и провидцу, который черпал материал из колодца собственных откровений. Все эти митеньки, алешеньки, раскольниковы, смердяковы и т. д.:— все это сам Федор Михайло­вич. Не так ли, Николай Павлович? — быстро переключился Герман на мэтра. Тот невозмутимо приподнял уголок брови и слегка кив­нул. — Иными словами, — продолжил Ростков, — быть настоящим душеведом значит быть очень смелым человеком. Ведь только очень смелый человек может подойти к краю собственной пропасти, заг­лянуть в нее и не отшатнуться. За это он получает знания.

    — За это же и расплачивается, — произнесла Рита, царственно забрасывая ногу на ногу и сияя лайкровым блеском туго обтянутых бедер.

    — Ты хочешь сказать, что он закладывает свою душу себе же самому? — ухмыльнулся Герман.

    — А что, неплохой пассаж, — заметил мэтр, позволяя себе неко­торую уважительную небрежность, — послушайте, как неплохо зву­чит: «Человек закладывает свою душу себе же самому и за это несет неизбежную расплату». Большинство людей, уверяю вас, так и по­ступает. Но мало кто из них получает знание.

    — Знание от Бога, — вмешался верлибрист, почесывая бородку.

    — Верно! — воскликнул Николай Павлович.

    — А незнание? — эхом откликнулся Герман, ожидая некоторого замешательства и готовясь к очередному каскаду силлогизмов.

    — Э-э, батенька, — мягко сказал Николай Павлович, — сейчас Матвей попадется на вашу удочку, и тут-то вы его и прихлопнете.

    Матвей клюнул бородкой и с христианским выражением в глазах произнес:

    — А вот и нет, Николай Павлович, а вот и не прихлопнет. Я знаю, что он готовит: ждет, чтобы я сказал, мол, незнание от дьявола. А тут он и выдаст: «А что, Матвей, согласись — знание, которым ты обла­даешь, всего лишь крупица с той бездной незнания, в которой ты пре­бываешь или которая в тебе пребывает, что в сущности одно то же».

    Все легко рассмеялись, а Рита грациозно при этом еще и откину­лась на спинку кресла, отчего ее круто взмытое вверх бедро еще раз заманчиво блеснуло в бархатистых полутонах уютного кабинета.

    — Да, Матвей, тебе дано читать в книге сердец, — откликнулся элегантный Герман.

    — С кем поведешься, от того и наберешься, — пробурчал поэт — верлибрист, и его бородка взлетела победоносным клинышком.

    — И тем не менее, — произнес Герман... но тут его фраза про­должилась музыкально изысканным телефонным тенором, просо­чившимся в гостиную из соседней комнаты.

    — Прошу меня извинить, господа, — Николай Павлович воспа­рил над своим креслом и тихо уплыл в кабинет, шурша лодочками тапочек о мягкие половицы. Часы отозвались и звякнули двенадцать раз. Была полночь.

    «все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 29      Главы:  1.  2.  3.  4.  5.  6.  7.  8.  9.  10.  11. > 





     
    polkaknig@narod.ru ICQ 474-849-132 © 2005-2009 Материалы этого сайта могут быть использованы только со ссылкой на данный сайт.